Эта книга Марка Тейлора называется «Нос Рембрандта», и издательская аннотация звучит так: «Остроумная попытка доказать, что даже если смотреть на картины Рембрандта не дальше его собственного носа, откроется целый мир». И поначалу кажется, что это забавная шутка, но это не так, и автор не так прост как кажется, хотя в коротком и энергичном предисловии он признается, что все это – авантюра, причем рискованная:
Поразмыслить о том, как Рембрандт изображал носы, свой собственный и своих моделей, показалось мне столь занимательной и в то же время предсказуемой идеей, что я удивился, почему этого еще никто не сделал. Но для меня реализация подобного замысла стала авантюрой, поскольку я не являюсь специалистом по голландской живописи XVII века. Я решился на нее по совету первого издателя этой книги, Адама Биро, которому понравилось, как звучит заголовок французской версии – «Le Nez de Rembrandt», поэтому он отмел мои опасения и пошел на риск, заказав мне английский текст и оплатив его перевод на французский.
Но довольно быстро выясняется, что автор далеко не профан, он знает о голландской живописи достаточно, чтобы его книжка была одинаково интересна специалистам и профанам. Мы выбрали для субботнего чтения отрывок не о носах, а о собаках. И по большому счету, это образец такого подробного прочтения живописи, которое разворачивается от случайной, казалось бы, детали, и убедительно показывает, что ничего случайного здесь быть не может.
Марк Тейлор. Нос Рембрандта. Перевод Е.Дунаевской. Ад Маргинем, 2020
Портрет человека с собакой, причем оба явно не в своей тарелке
В работах Рембрандта, сына мельника ван Рейна, собаки появляются часто, хотя, по сравнению с обычным количеством собак на картинах голландских художников XVII века, их не так много. С его набросков, гравюр и полотен на нас смотрит разношерстная собачья компания, лохматые дворняги, которые то и дело бесцеремонно вторгаются в высокую драму библейских сцен, как, например, пес, справляющий большую нужду на переднем плане офорта «Добрый самаритянин». Этот в своих потугах похожий на перевернутую пирамиду зверь, само воплощение собачьего зловония, привлекает внимание зрителя, когда тот перехватывает взгляд слуги, помогающего раненому путнику слезть с коня. Его взгляд устремлен вниз от центральной группы фигур, где на пороге своего заведения, явно знавшего лучшие времена, возвышается старый хозяин постоялого двора. Зачем художник поместил этого пса именно здесь, почему он так любовно, во всех подробностях, изобразил его шерсть c нежными завитушками на ушах и морде? Чтобы заполнить неловкую пустоту в композиции? Чтобы мимоходом непристойно пошутить? Или это вызывающий жест самоуверенного молодого творца?
Испражняющиеся собаки – общее место в голландском искусстве. Они символизируют обоняние в аллегорических изображениях пяти чувств. Такие картины пользовались успехом у покупателей, которые хотели, чтобы произведение рассказывало правдивую, откровенную историю о том прозаическом мире, в котором они жили и из которого по воскресеньям сбегали в церковь петь гимны. Эти собаки были непременной деталью сцен крестьянских попоек наряду с хмельными парочками, занимающимися любовью, и писающими мальчишками. Они были частью грубого деревенского фольклора, тешившего души горожан, которым между очередной эпидемией чумы и проклятиями проповедников и прочих ревнителей общественной морали надо было попросту посмеяться и посмешить своих гостей.
Но Рембрандт преследовал другую цель. История о добром самаритянине – это притча о равнодушии и о сострадании. На человека, шедшего из Иерусалима в Иерихон, напали разбойники; они обокрали его, избили и оставили в пыли умирать. Священник, а затем и левит прошли мимо него. И только третий, чужестранец из Самарии, сжалился и пришел к нему на помощь; он промыл раны путника маслом и вином, перевязал их, посадил его на своего коня и привез на постоялый двор, а на следующий день, перед отъездом, дал хозяину два динария со словами: «Позаботься о нем, и если потратишь больше, я, когда возвращусь, отдам тебе».
Рембрандт объединил прибытие самаритянина и раненого на постоялый двор с вручением хозяину двух динариев. Ее «конструктивистская» композиция, состоящая из пересекающихся треугольников, держится на хрупком равновесии контрастирующих объемов и фактур: жесткий солнечный свет и бархатные тени, осыпающаяся штукатурка и легкие штрихи, которые, как кажется, невозможно сделать резцом: так изображены трава и камыши на переднем плане справа, украшение на берете конюха, перо на шляпе зеваки, который смотрит на происходящее из окна, эгретка на тюрбане самаритянина, вялая летняя листва на деревьях позади трактира, сухие листья, что, кружась, летят в колодец, откуда служанка набирает воду, и прядь волос, выбившаяся из-под ее чепца. Вплетенные в паутину живописных деталей, эти контрасты прибавляют убедительности и без того совершенно голландской и такой домашней новозаветной сцене. Художник соединил мечтательную созерцательность и моменты невероятного напряжения – особенно в группе, окружающей раненого путника, которого снимают с низкорослого, но стройного, как статуэтка, коня, дремлющего посреди съежившихся полуденных теней. Не говоря уже о псе, что присел на корточки у задних ног лошади и с усилием опорожняет свой кишечник, как будто вторя самаритянину, властным жестом отправляющему деньги в кошель трактирщика.