Мы продолжаем публиковать воспоминания художницы Елены Агамян о родителях, Борисе Рапопорте и Анне Файнерман, сестре Любови Рапопорт, о круге друзей, о жизни и работе киевских художников во второй половине XX века. Часть 1 вы можете прочесть по ссылке.
«Среди нас Левич самый талантливый!»
Мои родители были значимыми фигурами в среде киевской интеллигенции. А сейчас они как-то потерялись, возможно потому, что никогда не выходили «с топором» на разборки. В 1960-е годы вокруг родителей собрался прекрасный кружок друзей, причем разных возрастов. Из старшего поколения я помню Михаила Гордеевича Дерегуса, Когана-Шаца, которого звали Матвей, а прозвали Илья. Хорошая молодежь была – Аким Левич, Гриша Гавриленко, Коля Стороженко… Помню мне было лет двенадцать, беседует Стороженко с моими родителями и говорит: «Среди нас Левич самый талантливый!»
Аким Левич – фигура важная, знаковая. При защите диплома у него возникли проблемы, он вообще с трудом защитился, только благодаря профессору, который его любил. Рассказываю с его слов и могу что-то перепутать, но ему, кажется, даже пришлось лезть через окно в мастерскую, которую закрыли. Помню, как Стороженко сидит у нас на подоконнике, – а мы обменяли квартиру, живем на Подоле, совершенно потрясающий вид из окна с набережной и пароходиками, – и говорит: «Какая красота! Даже Левич такого не выдумает!» Коля Стороженко у нас часто бывал, очень уважал моего отца, хотя папа не монументалист. На вечере памяти Левича я сказала – сейчас Коля Стороженко художник, известный профессор, академик, у него ученики, но что-то потерялось от его ищущей личности. А в молодости, когда они только начинали, он честно считал, что Левич самый талантливый из их круга.
Левич в силу своей специфической одаренности не мог бы написать «правильный» колхозный пейзаж. И с юности пошел своей дорогой. Сначала он, живописец по специальности, рисовал в газеты «Юный ленинец» и «Зірка». Потом я тоже туда рисовала, уже в 1970-е, и в мое время картинка стоила 1–1,2 рубля. Это вроде и халтура, но Левич свою работу любил. Много лет он проработал в журнале «Малятко», изучил всю технологию, воспитывал девочек-художниц «под себя», сидел с ними, объяснял – это сюда, это сюда. Его там обожали, потому что он был не только талантливый художник, но и умный человек. За ним девочки ходили, слушали, потом говорили: «А Левич вот это сказал, а Левич вот то сказал!»
«Нельзя и Богу, и черту служить»
Анатолий Лимарев, художник феноменальный, бывал у папы в мастерской в Лавре, но к нам домой не приходил. Он совершенно не умел делать официальные заказы. А если не можешь чего-то сделать против воли, руки колом стоят. Вот у него не получалось. Когда Лимарев еще работал в мастерской на улице Перспективной, рядом был Миша Вайнштейн, были друзья, которые ему помогали. А потом переехал на Оболонь и остался один.
Вилен Барский – наш с сестрой учитель. Он такой был мастер! Показывал нам свои рисуночки – ну как Врубель. Ему лень было ходить в комбинат, никогда он туда ничего не делал, никаких заказов. Да его вообще могли выгнать из Союза художников, ведь по правилам нужно было участвовать в выставках. А Барский не уважал художников, которые «для государства» работают, говорил, что нельзя и Богу, и черту служить. Нельзя тут рабочих писать, а тут – творческое-творческое. Он пришел однажды к нам домой и хотел какую-то прекрасную толстую книжку продать про современное искусство. Понятно, что денег у него не было. А папа такие вещи просекал, и предложил Виле позаниматься с нами, со мной и с Любой. В нашей лаврской мастерской и занимались. Причем я его умоляла повести в свою мастерскую, показать, что он там делает, он не показал. Потом подарил мне свою гравюру, и я все ее рассматривала… Но позже забрал обратно. Стал, в общем, Барский модным педагогом. Кстати, частным преподаванием занимались Миша Вайнштейн, Виктор Зарецкий, Анатолий Лимарев… Помню еще, что Слава Павловский, очень хороший архитектор (он учился, наверное, с папой в институте), со мной занимался по-дружески черчением, безвозмездно. Дал несколько уроков, пока я не поняла, в чем там дело.
В друзьях у родителей была прекрасная Ядвига Мациевская, Ядзя, она объездила весь Советский Союз и везде писала этюды. Потом оказалось, что она ездила по всем этим точкам в поисках следов репрессированных родителей. А картины на выставках были такие правильные – советское строительство и т.д. Но это Ядвига не специально делала, у нее действительно возвышенный взгляд был. Замужем она не была, детей не было, и если мы с сестрой проводим сейчас какие-то выставки родителей, то ее наследием некому заниматься.
Родители с Одайниками и Бородаями очень дружили, очень – или они к нам, или мы к ним постоянно ходили. Все мое детство мы вместе отдыхали в Украинке, я с девочками плавала, рисовала. Георгий Якутович входил в наш круг, дружил с папой, очень его ценил. Сергей Якутович мне написал рекомендацию в Союз художников. Если бы кто-то прочитал эту рекомендацию, мне бы тут же дали какую-нибудь премию, минимум Шевченковскую!
Мама просто влюблялась в людей красивых и талантливых. Вот в Яблонскую влюбилась за ее работы, и потом родители очень дружили с ней, с Еленой Яблонской, с Евгением Волобуевым. Кстати, первую статью о Яблонской написала мама и понесла ее в свой журнал. Она училась в институте и работала корректором-редактором в журнале с названием типа «Красный кролик», «Радянське тваринництво», «Червоне теля», что-то такое, ну, они так называли. /Смеется/ Это было большое издательство «Радянська Україна», в курилке все встречались, все были знакомы. И вот она в журнал статью приносит, а ей говорят – да ты бы лучше про рабочего написала… А буквально через пару месяцев дали Сталинскую премию Татьяне Ниловне, и она стала знаменитой, все начали писать. Но мама была первая.
«Весна не начиналась, пока ведра с цветами не было у нас на Сырце»
«Круг» родителей составляли не только художники. Например, Александр Парнис, красивый молодой человек, секретарь Виктора Некрасова, был литературоведом, занимался Хлебниковым, что тогда очень странно выглядело. Саша подарил как-то маме книжку стихов Ахматовой, подписав ее «ААААА», что значило: «Анну Андреевну Ахматову Ане Александр». И эту книжку сперли! Он, бедный, вынужден был достать вторую (не купишь же!) и подписать еще раз.
Юрочка Коваленко – он сейчас живет в Москве, крупный искусствовед и театровед – увидел на какой-то выставке мамину работу и стал верным поклонником. Весна не начиналась, пока ведра с цветами не было у нас на Сырце. Уже где-то в 2000-х готовилась в Национальном художественном музее выставка работ Александры Экстер, и какой-то богатый человек, владелец кучи работ Экстер, сказал, что спонсирует все наши пожелания с условием, чтоб выставили и его Экстер. А наши умные музейные девушки пригласили Георгия Коваленко, он посмотрел коллекцию и то ли не нашел там вообще Экстер, то ли пару штук всего. Отказали «спонсору» и оказались без денег. Но выставка получилась великолепная. Вот такой он эксперт, наш Юрочка. В молодости спокойно себе писал диссертацию по физике или химии, не знаю, я была маленькая, но разговоры с мамой подогрели его интерес к искусству. Раньше он чаще приезжал из Москвы на выставки в Арсенале…
Папин друг – Володя Киселев, который написал роман «Девочка и птицелет». Николай Иванович Дубов тоже очень уважал отца. Жил он в Доме писателей, был лауреатом Государственной премии и очень хорошим писателем, но поскольку писал на русском, сейчас уже позабыт. У Дубова был единственный ньюфаундленд в Киеве, который, разлегшись в нашей маленькой хрущевке, занимал все пространство, и уже нельзя было из комнаты в комнату перейти. Аня Заварова – такой воробушек, маленькая хорошенькая девочка была шестнадцатилетняя. А выросла и стала профессором искусствоведения в Киевском художественном институте, воспитала всю нашу молодежь. Виктор Некрасов не бывал у нас в доме, но был период, когда он много общался с папой, с Володей Киселевым.
«Утром встали в школу – у нас абсолютно незнакомая женщина…»
Был у родителей хороший друг – Григорий Цезаревич Лерман, работал оформителем, недалеко от нас жил. Он действительно был героический человек. Воевал, попал в плен. Когда немцы приказали выйти из строя евреям и комиссарам, ему парень, стоящий рядом, сказал: «Говори, что ты татарин». В концлагере Лерман рисовал – немцы же люди сентиментальные, заказывали портреты невест, детей. Он хорошо там устроился, на поверку не надо выходить, еду, сало ему приносили, и мог он пересидеть тихонько все что угодно. Но он собрал запас продуктов и со своим другом Евгением Доценко бежал из лагеря. Прошли по всей Европе, сражались в Сопротивлении, у Лермана иностранные ордена были, от бельгийской королевы награда. А в СССР давали только «За освобождение Киева», так Григорий его не взял, потому что не защищал Киев. Мама писала про него в 1960-е, но ничего не напечатали.
Большие папины друзья – искусствовед и художник Борис Борисович Лобановский и художница Галина Кислякова. Галя – отличная художница, стильная девушка была. И Лобановский был прекрасен. Как жалко, что сейчас мало кто вспоминает о нем. Дочка его была в музее у нас и поразилась – никто не знает Лобановского, думают, что речь идет о футбольном тренере. Помню, в начале 1970-х мы поехали с папой, Мишей Вайнштейном и Борисом Лобановским к Гале на левый берег, и это был просто интеллектуальный пир.
Сколько всего Борис знал! Мама у него как-то спросила: «Почему, Боря, вы не защищаете диссертацию?» Он говорит: «Ася, я написал одну книжку, было интересно, а сейчас мне интересно другую писать». Он ленинградец, пережил блокаду, взрослым приехал в Киев. Так что писал свои прекрасные книги об искусстве на русском, потом его на украинский переводили. А я честно его ободрала, когда нужно было в институте писать курсовую о происхождении искусства, – обратно на русский перевела. И преподаватель Херсонская сначала в тексте что-то подчеркивала, потом стирала, то есть Лобановский писал такое, чего она – педагог из московского вуза, не самый слабый искусствовед – просто не знала.
Я помню художника Леню Стиля, такой красавец, такой артистичный! Сидел у нас как-то целый день и пел Окуджаву, люди пришли, слушали. Раньше вообще приходили в дом без церемоний и долгих переговоров, стихи читали, пели песни, хоть квартира была маленькая. Однажды мы с сестрой спали уже, вдруг звонок в дверь! И потом ночью какие-то вскрикивания, всхлипывания слышны, свет горит. Утром встали в школу – у нас абсолютно незнакомая женщина, маленькая, по-европейски одетая… не помню, к сожалению, как ее звали. Оказывается, она училась с мамой в школе. Во время войны немцы ее увезли на работу в Германию; везли людей в поезде долго, голодных, привезли в лагерь и там приняли как евреев… Но кто-то из капо засомневался — да не похожи они на евреев. Тут весь вагон как начал кричать: «Мы не евреи!» – и остались живы, их не сожгли. В лагере она познакомилась с венгерским парнем, который после войны стал большой шишкой в СЭВ. И когда она к нам приехала, у нее уже дети выросли, внуки были, свой дом с садом. Но она в СССР искала маму, рассказывала, что в каждой тяжелой ситуации ее вспоминала: «А что бы сказала Ася, как бы себя Ася повела?» Позже я поняла, что мама-то перешла из обычной школы в художественную, значит, девочки уже мало общались, и это была не самая близкая мамина подруга. Но какой-то свет от мамы шел, к ней люди тянулись.
«Ася, почему ты говорила, что Хрущев какую-то ерунду рассказывал?»
Мои родители представляли, что происходит в стране, и внутренняя политика, конечно, обсуждалась. Молодежь приносила нам всякий самиздат… Сейчас кажется, что время было очень страшное, мы много знаем плохого. Но изнутри ситуация по-другому виделась. Я помню 1960-е, времена Хрущева. Никиту Сергеевича вообще заносило сильно, и вот он с самой высокой трибуны очень грубо наговорил об Иване Кавалеридзе, – что тот был в оккупации и чуть ли не немцам служил. А мама возьми и скажи что-то в его защиту. Причем она обычно не смотрела – точно ли вокруг своя «тусовочка». Могла, например, в Союзе художников это сказать. Обидно же за Кавалеридзе, он прекрасный был, такой дамский угодник… И кто-то на маму настучал.
Вызвали в партком Союза, при том, что ни она, ни папа никогда не были членами партии. Парторг спрашивает: «Ася, почему ты говорила, что Хрущев какую-то ерунду рассказывал?» – «Понимаете, в чем дело, я как журналист общалась со многими людьми, которые рассказывали, как Кавалеридзе им помог во время оккупации. А Хрущеву предоставили неправильные сведения. Так же, как и вам сообщили неправильные сведения». И парторг сказал: «Прости, Ася». Я с детства помню фразу: умный и порядочный национал-социалист невозможен – если он умный, то непорядочный, а если порядочный, то неумный. Парторг – такой же художник, как все, просто он или неумный, или непорядочный.
Кто мог настучать, мы не знали. Но, понимаете, вот есть такая вещь – ты думаешь, что все падлы, и вокруг все падлы. А когда ты думаешь, что все хорошие, то вокруг все хорошие. Когда переехали на Подол, там были такие нравы. Кто-то поднимается к тебе в квартиру: «Купи рыбу». – «Сколько стоит?» Ну вот столько-то. «Ой, у меня десятка». – «А у меня сдачи нет». – «Ну пойди поменяй». И человек менял, возвращался со сдачей. Так что приятнее думать, что все вокруг хорошие. У мамы, кстати, был диплом журналиста, она во время войны окончила Свердловский университет с красным дипломом. Стихи писала, была у нее эпиграмма на Параджанова (не помню дословно): «Не Шекспир, не Уитмен, а простой наш советский гениальный армянин». И про Виктора Некрасова писала…
Сейчас людям кажется, что тогда все были козлы, коммунисты, стукачи, что так было опасно жить. Но это такой страх перед прошлым. Вот на маму настучали, они пошла и «разобралась».
Беседовала Марина Полякова
Изображения: Facebook-группа Art Rapoport Fainerman, книга «Борис Рапопорт. Живопис, спогади, архів», а также открытые интернет-источники